На главную страницу

Воспоминания Михаила Плетнева

Лев Николаевич Власенко был одной из самых ярких личностей, которых мне когда-либо доводилось знать. Активность его жизненной позиции проявлялась буквально во всем, и потому любая встреча с ним была зарядом энергии. Лучезарная увлеченность — вот, пожалуй, какое качество я бы назвал в первую очередь, определяя его общий облик. Равнодушие или апатия были, казалось, неведомы ему. В течение пятнадцати лет, которые я был знаком со Львом Николаевичем, не могу припомнить ни одного случая, ни одного момента общения с ним, когда бы это впечатление изменилось или нарушилось. Он был одним из тех немногих людей, чьим вкусам и советам я полностью доверял, с кем спешил поделиться новыми работами и впечатлениями, чьи честность и принципиальность ставились вне всяческих сомнений.

С ним было всегда удивительно легко и приятно общаться, и между нами за все время ни разу не возникало момента недопонимания или ссоры. Я удивлялся, как он при своей занятости всегда, именно всегда, находил время не только для меня и своих учеников, но буквально для всех нуждавшихся в его совете или помощи. Он мог специально приехать в консерваторию лишь с тем, чтобы внеурочно заниматься со студентом, как не лишенным способностей и таланта, так и малоспособным, а также явно и безнадежно лишенным дарования. Это могло происходить даже накануне сольного концерта или важной гастрольной поездки. Так называемый «щадящий режим» был ему, по-видимому, неведом. Мне же было неведомо, как после целого дня непрерывной работы, впрочем, не дня, а дней или месяцев, встречая его иногда поздним вечером, я видел перед собой не усталого или утомленного профессора, а, напротив, брызжущего энергией человека, готового поделиться художественными впечатлениями, порой рассказать новый анекдот и от души посмеяться. Его вечно подтянутая устремленная фигура, довольно громкая речь с неизменно ясной дикцией и непередаваемым налетом звучания чуть уловимого грузинского акцента, яркая жестикуляция, живая и мгновенная реакция умных глаз внезапно гальванизировала атмосферу темноватых и пыльных консерваторских коридоров, привыкших к шаркающим шагам передвигающихся профессоров и суетливо-озабоченным пробегам студентов. Смелый и уверенно-энергичный звук его голоса, вокально поставленного от природы, разносился и резонировал, давая понять сидящим на скамейках лестничной клетки до четвертого этажа, что в консерватории появился профессор Лев Власенко.

Профессор... Всякий раз, употребляя это высокое звание в разговорах со студентами или сторонними людьми, знавшими Льва Николаевича лично, я получал в ответ что-то вроде улыбки, обозначавшей несколько шуточное восприятие этого слова в отношении Власенко. И действительно, это понятие ассоциируется по большей части с убеленными сединами и старческим образом при полнейшем соответствии его по существу — громадной эрудицией, глубокими знаниями, педагогической мудростью и прочими качествами Власенко, профессионала высочайшего класса. Насколько же мало оно, это понятие, подходило характеру, да и всему облику Власенко-человека, любителя и рассказчика весьма смелых шуток, неизменного и превосходного тамады в домашних застольях с его веселой и неуемно-молодой энергией, наконец, спортсмена-байдарочника, отправлявшегося каждое лето со своими единомышленниками в полные приключений походы по катившим свои воды с опасной быстротой горным речкам.

Я не знаю, кто еще представит свои воспоминания, которые читатель сможет найти в этом сборнике, но мне кажется, что люди самых разных профессий и родов занятий смогли бы без труда и напряжения рассказать и написать о нем что-то существенное, ибо знания и интересы Льва Николаевича были столь обширны и разнообразны, а владение предметом углубленно, что специалисты в различных областях могли общаться, «коммуницировать» с ним не как с дилетантом, а на уровне полноценной осведомленности. Да и в отличие от более узких специалистов, у него области знаний постоянно взаимно проникали и обогащались. Так, например, знание им иностранных языков на филологическом уровне служило для изучения фактов и теорий музыкальной науки, недоступной, особенно в прошлые годы, русскоязычному читателю. Музыкальные идеи Шумана давали ему повод для оригинальных трактовок произведений Э. Т. А. Гофмана; прочтение писем Дебюсси на французском языке давало ему ключ к более точному постижению духа музыки этого композитора.

Мне иногда приходилось бывать на его сольных концертах, как в Москве, так и в различных городах России, когда он приезжал вместе со мной для исполнения концертов с оркестром, где я дирижировал, а он играл Бетховена или Листа, и в этих же городах планировалось и сольное выступление. Не все эти концерты были равноценны с технической точки зрения. Иногда чувствовалось, что обилие всевозможных дел отвлекало его от подготовки к этим выступлениям, и хотя в этих случаях Лев Николаевич обычно исполнял хорошо знакомые и игранные годами пьесы, в игре ощущалась некоторая неуверенность, чрезмерное волнение приводило к боязливости, которая внешне «компенсировалась» чересчур нервными и резкими акцентами и грубоватым «форте». Он это всегда чувствовал и сокрушался по этому поводу после концерта, говоря, что педагогическая работа так мешает ему в его собственном творчестве. Это же волнение иногда приводило к «выпадению» из памяти каких-то кусков музыки, даже хорошо ему знакомой, часто тогда, когда этого, казалось бы, меньше всего можно было ожидать. Он знал за собой эту особенность, поэтому часто сильно нервничал перед концертами с оркестром, так как «потерять нить» в этом случае куда более чревато последствиями, чем когда он находился на сцене один и «выбираться» было проще. Я помню, как в день исполнения им в Большом зале Московской консерватории всех концертов Листа со мной в качестве дирижера он беспорядочно повторял, то и дело подходя к инструменту в артистической комнате, различные места из знакомой ему до последней степени музыки, и каждый раз ему казалось, что он уже что-то забыл. Видя его состояние и понимая, что причина этому чисто психологическая, я подошел и сказал: «Лев Николаевич, вы будете сегодня замечательно играть, и все будет великолепно, если вы не забудете об одном!» «О чем же?» — спросил он. «Выйдя на сцену, подумайте, что вы — Лев, а Лев — это царь. Все равно лучше вас эти концерты никто не сыграет, а потому — играйте по-царски!» Он остановился и недоуменно посмотрел на меня, а затем вдруг заулыбался. Видно было, что эта мысль ему понравилась. После блестящего концерта он подскочил ко мне: «Ну как?» — «Превосходно, поздравляю от души!» — «А я ведь действительно вышел на сцену и думал: Лев. И это правда помогло!» Концерты Листа и вообще, вся музыка этого композитора были коньком Льва Николаевича. Помню, с какой гордостью и значением он демонстрировал мне приобретенные им в разных странах книги о Листе с интересными и редкими его портретами и совсем особо — факсимиле рукописи Сонаты h-moll. Мы сидели с ним на диванчике в кабинете его дома и погружались в рассматривание этих ценностей, заставляя по нескольку раз появляться в коридоре Эллу Яковлевну — достойного спутника и доброго ангела Власенко, — произносившую все более настойчиво: «Лева! Миша! Давайте же, наконец, к столу!»

Палитра красок моего словесного описания слишком бедна для того, чтобы дать представление о застольях у Власенко, особенно в дни праздников или в дни его рождения. Стол буквально ломился от вкуснейших яств, среди которых основную часть составляли изысканнейшие блюда грузинской кухни; вкруг этого стола — сонм гостей, родственников, друзей; оживленные разговоры, то и дело прерывающиеся очередным шикарным тостом, произносимым самим виновником торжества; непрерывные звонки телефонного аппарата, производимые несметным количеством учеников, коллег, бывших студентов, раскиданных воистину по всему земному шару. Я сидел и думал: «Какое счастье, должно быть, сознавать, что столько людей ценят и продолжают твои творческие идеалы и принципы, что вложенные частицы тебя самого не прекращают своего существования уже в независимых от физических условий формах, и след, оставленный в душах, становится столь обширен». И здесь пришло время сказать о том, что мне представляется главным, постоянно освещающим для меня весь облик Льва Николаевича. Это качество не бросалось в глаза, а порой и не замечалось многими, знавшими Л. Н. Власенко.

Действительно, за внешним энергично ярким, не лишенным даже некоторой бравады обликом «непрофессорского» профессора трудно было сразу разглядеть сокровенное внутреннее качество, а качество это — духовность. Редкое в наши дни среди исполнителей музыки, но составляющее, пожалуй, основную ценность в высоком искусстве, духовное начало как сверхзадача было чутко улавливаемо внутренним резонансом сокровенных чувствований Льва Николаевича. Достаточно было ему услышать в игре кого-либо пусть даже одну фразу или краску, вызванную к жизни возвышенным началом, как незамедлительно возникала ответная реакция прислушивания и нового интереса. Часто в разговорах с ним я слышал эту оценку — «духовно» или «недуховно», и я чувствовал в тот момент, что речь идет о «сущностной» оценке художественного творчества вообще. Если говорить серьезно, то поиск и ощущение духовной сверхзадачи — это то, что связывает Льва Власенко с его великими учителями, с русской культурной традицией, может быть, в отличие от западной, где вопросы художественного совершенства не включают в себя необходимости духовного оправдания, делающие его ярким звеном в цепи того рода направленности, который отличает уникальность именно русской натуры и ее проблематики. Ремарку «innig», часто встречающуюся у Шумана, Лев Николаевич трактовал — «внутренне» и произносил это особым голосом, тихим и чуть пониженным, требуя от ученика «вслушиваться внутрь» музыки, внутрь самого себя, чтобы там попытаться отыскать что-то сокровенное. Никакие технические суперспособности не вызывали у него такого восхищения, как проявления достижений «внутреннего» свойства. Именно этого он искал и сам во вновь и вновь играемых им Сонате h-moll Листа и бетховенских шедеврах. Именно это выделяет его в моем понимании из множества других пианистов и делает его творчество столь дорогим и ценным.